***
Почти две недели пролетели незаметно. Сколько-то времени заняло налаживание быта в обратную сторону, раскладывание вещей, а потом меня слегка накрыла золотая осень. Накрыла во всех смыслах: ярким пронзительным небом, золотыми листьями, которые словно вобрали в себя золотистый сентябрьский свет, элегическим настроением, неизменным моим спутником в сентябре-октябре. Моя осень всегда улыбается, иронично, тепло, насмешливо, иногда - горько, но всегда - искренне, за это, наверное, я люблю ее тем больше, чем старше становлюсь.
" Мне почти что двадцать семь", - на ухо шепнула осень./Незаметно берет в плен то, что вслух не произносим. Я это написала, - мама дорогая! - 7 лет назад, но с того щенячьего, восторженного и немного надрывного времени "то, что вслух не произносим" оформилось, обрело надо мной еще большую власть, а для меня - еще большее значение. И не произносишь вслух не потому, что боишься сглазить или не находишь сил выговорить, просто странно говорить о том, что составляет стержень, столп твоей жизни. Мы же не сообщаем окружающим, что небо наверху, а земля под ногами?
Я называю это "чувством осени" - просто переводя с эмоционального на человеческий, потому что для меня "мыслю, следовательно, существую" всегда переиначивалось в "чувствую, значит, жива", и осенью это пронзительное чувствование жизни становится осязаемым, как сквозняк в спину и солнечный зайчик, севший на ладонь. Жизнь далеко не черно-белая, она пестрая, как кошмар абстракциониста-дальтоника, но осень, со своей неизменной улыбкой, примиряет с окружающим карнавалом, приносит если не гармонию, то ощущение правильности происходящего. Ну вот такая она, моя правильность, несуразная. Зато научила меня улыбаться - иронично, тепло, насмешливо, иногда - горько, но всегда - искренне.
***
Когда летели над океаном, я перечитывала (уже в третий раз за этот год) повесть "С неба упали три яблока" Наринэ Абгарян. У нее как-то получается и ударить по всем моим болевым точкам своими книгами, навылет, наотмашь, так, что при первом чтении "Люди, которые всегда со мной" у меня перехватывало горло, я не могла вдохнуть - и залечить многое, что болит. Помочь не расхаживать со свежими ссадинами, а жить с тем, что шрамов, напоминающих о себе к дождю, стало на один-два-...сколько-то больше. Наверное, мы говорим на одном эмоциональном языке, том, который переводится на осениий, когда сюжет не важен, важно то, что чувствуешь, и что происходит в тебе уже независимо от книги, авторских взглядов и очень разного жизненного опыта. А, может быть, нет никаких эфирных струн, звучащих в унисон, просто мы любим дорогих людей одним способом, у любви ведь много лиц и методов.
И в том толстенном сборнике-"кирпиче", который я заказала незадолго до отъезда и ради которого выложила из ручной клади практически все, кроме ноутбука и документов, есть небольшое эссе, которое очень хорошо переводит на человеческий то, что я чувствую, когда - живая.
Я живуВика говорит, что времени нет, и расстояния нет, и каждая наша встреча предопределена, как и каждое расставание. Не плачь, когда увел кого-то из семьи, не плачь, когда у тебя увели, ты ничего не решаешь, просто идешь по следам, которые начертил тот, кто придумал твою жизнь с первого дня и до последнего. Я верю Вике больше, чем себе. Она была там, где мне не довелось, она видела то, что мне и не снилось. Вика встречала ангелов – они разные, крылатые и необъятные, а у некоторых до того страшные лица, что больно смотреть. Она умеет изобразить потусторонье такими акварельными тонами, что кажется – человек, сотворивший подобное, никогда не знал горя. Если спросить ее, что она видела и знает, Вика отвечает – ничего. И глядит поверх твоего плеча. Она – та часть моей души, которую хочется прикрыть ладонями и никому не показывать. Мое, сокровенное. Не отдам.
Марина говорит – вот чего ты напридумывала опять, вот чего ты. Прекращай немедленно, у тебя столько всего впереди прекрасного, а ты ерундой маешься. Выкинь все немедленно из головы, говорит Марина. Иногда она рассказывает – тихим будничным голосом – о людях, которые всегда с ней, о стареньком дяде Вано, который держался до последнего в своем Сухуми, все уехали, а он остался, потому что дом и виноградник, и на кого он их оставит, его били и грозились покалечить, а он терпел, сдался, когда стало совсем невмоготу, приехал к дочери с вязанкой чеснока и в разных носках, умер от тоски. Или о племяннике, ему велели выкинуть сверток, который он вынес из отцовского дома, когда покидал его навсегда, выкинь – велели ему и ткнули прикладом в ребра, он отказался, и его расстреляли, а когда он упал, сверток развернулся, и рассыпались веером семейные фотографии – грузинские дедушки и бабушки, акации в ботаническом саду и жаркий морской берег. Такого в нашей жизни уже не будет – никогда, говорит твердо Марина и смотрит мне в глаза. Я верю ей больше, чем себе. Она – та часть моей души, которую хочется выставить на ладони и похвастаться всем – смотрите, чего у меня есть. Мое, сокровенное. Не отдам.
Моя жизнь состоит из картинок-воспоминаний, одни с годами выцветают и исчезают, другие не признают ни времени, ни расстояний. Например – босоножки. На высокой танкетке, с бежевыми кожаными ремешками и золотой застежкой. Они были велики на несколько размеров, поэтому девочка ступала, словно канатоходец-кяндрбазчи по воздуху – раскинув в стороны руки. Платье – шифоновое, нежное, лилово-бирюзовое, развевалось длинным подолом по ветру, на левом запястье качался золотой браслет – она сжала руку в кулак, чтобы он не соскользнул и не упал. Это был, наверное, девяносто второй год, мой город – на краю страны, на краю мира, воюющий, неприкаянный, серо-мглистый, исполосованный рваными тенями, что тянулись от каждого полуразрушенного дома, мой город – потерянный и растерянный, зачарованно наблюдал, как по улице идет десятилетняя девочка – в женском платье, в босоножках на высоком каблуке и дорогих украшениях. Потом кто-то очнулся, перегородил ей путь, молча протянул руку. Она доверчиво протянула свою. И ее увели домой. Там была совершенно обыденная для войны история – в бомбежку погибли мама и младший брат, и девочка с папой остались одни. Однажды, спустя несколько недель после похорон, она надела все самое мамино нарядное и вышла в военный город. Шла – и улыбалась.
Когда я вспоминаю о ней, у меня меняется тембр голоса и тускнеет взгляд, но Вика говорит, что нам не дано пройти по тем дорогам, по которым мы однажды уже прошли, а Маринка говорит – все, что мы оставили позади, никогда больше к нам не вернется, и я верю им больше, чем себе, потому что иначе никак, или верь и живи, или отрекайся и умирай. Я живу.
(с) Наринэ Абгарян